Запись рассказа свидетеля Эйдельмана представителю ОЗЕ для
Евобщесткома о погроме в г. Балашове Саратовской губ. казачьими
частями корпуса генерала К.К. Мамонтова в июле 1919 г.
Тихо по улицам никого не видно стою под крышей видно как красноар-
мия отступает сразу начинается оружейная стрельба видно на [реке] Хопре
около электрической станции и мельницы «Арзамасуева» вдруг
громаднейший взрыв выбило стекол со всех домах городах крик народа Ратуйте бегут
на лошадей санитары с Земской больницы народ много раненых с стекол
бегут толпами в больницу по направление Саратовской ул. едет команда с по-
лиметом видно как на элеваторе устраивается вдруг пулеметная стрельба
стрельба продолжилась до 8 час. вечера, потом затихло тревожный гудок
ровно в 6 час. утра гудок гудел до 7 час. утра все в погребах сидим и
разговариваем тревожно детишки плачут тихо на улице уже светло команда
красноармейцев едут на Хоперском бетонном мосте вдруг выстрел лошади бегут
около Военного Комиссариата появился видно казак но без погонов стал
ногами на лошадь вынимает саблю Раз вверх два раза в сторону в минутный
срок целый отряд казаков револьверами на готово пиками бегут по городу за
ним еще два отряда в городе показался народ. Буржуазия надета в
праздничном встречает хлебом-солью минут через 20 я вышел на улицу собирается
толпа Буржуазии начинают рассказывать про красных об издевательств
красных об отобрании своего имущество вдруг начался разговор о «жидах»
одна дама видно из Буржуазии мадам Богатырева рассказывает что
Комиссар Кочневный был жид отобрал что у них было другая о своем
мануфактурном магазине потом начались вопросы Где жиды живут показывают на
большой дом на углу Московской и Разъезжей, вот здесь все жиды живут весь
дом они загрязнили я стою и слушаю но конечно меня не узнать что я еврей
а в этом доме Давыдова и я живу когда показали на наш дом я забегаю во
двор забегал в погреб где сидели жильцы нашего дома человек 50 и
предложил им чтобы было тише ибо к нам идут казаки в погребе тихо сидят и в
сердцах боятся, видно что лошади топтаются на нашем дворе с криком жиды
выходите ибо соравно найдем и застрелим слушаем все сидят как
предсмертные в это время во дворе служил у парикмахера еврея Военнопленный
Австриец Австриец выбегает казаки с криком вот жид Австриец подошел к ним и
разяснил что он не жид а Военно-пленный Австриец его слова подтвердила
одна жена офицера который жил рядом с нами и они его не трогали а начали
с ним вопрос снимать где жиды этого дома, он ответил что жиды все
попрятались где-то в погребе на Саратовской улице в аптекарском магазине, хотя
верно сидели там пред приходом казаков но потом Аптекарь Эльсон велел
уйти все выбегли со двора и пустились на Саратовской ул меня высылают из
погреба разведчиком я тихо вышел на улице фуражка лежит у меня на голове
для того чтобы не узнали знакомые ребята вижу ведут по Везжей* улице
евреев. 8 чел. избитых кров во всех один подвязан к хвосту лошади лошадь
бегает, он веревкой по улице катает. Бородатому еврею эйдут всю дорогу бьют
плетками небывалый крик Застреляйте нам рвут с себя одежды, у молодого
еврейчика ходившей в хорошем костюме сняли костюм и сапоги эйдут в
подштанниках Стали на Чечеренской ул народ толпа начинают спрашивать
кто был этот вы видели как он у нас стрелял один мужик ответ дает что ты
товарищ, услышав товарищ они бросились к этому мужику ты что товарищ
те пора умреть а он называет товарищам и начали плетками по лицо, потом
начали к мужику ты что хотел говорить говори мужик в ответ хоть убейте
моя совесть не дозволит сказать что этот старый бородатый еврей не может
стрелять и не коммунист, ты что наверно он дал тебе что он награбил у
наших русских ты что зачитник жидов эйдем суда мужик подходить получил
плеток пять потом начали издевательства над этими 8 евреев. 1-му положили
лицом к земле и все казаки человек 10 ехали на ним кров течет как не с
человека а с коровы крик его Ратуйте даже вольная публика плакала и разбеглась
и начали просить, чтобы их лучше так застреляли поднимают его с земли от
лютой жаркой крови лицо не видно саблю в голову с криком бей жидов
спасай Россию один казак взял за ногами другой за голову отвезли и бросили
около мельницы, остальные сем человек стоят предсмертные один упал в
бессознании и кончился взяли казаки отрубили руку и бросили взялись за
третьяго с лошади подняли его на волосы, вырвали руками половину, голову
окончился бросили четвертого старый еврей черной бородкой взяли саблей
отрезали бородку тебя-то мы живым закопаем отвезли к мосту три человека
остальных велели бегать начали бегать думая домой на дороге .андиты тремя
выстрелами кончили несчастных, окончили на Чечеренской улице поехали с
кровью приезжает полк уже 1 час дня видно, золотопогонников целый
гибель поют песнь трупы по улицам валяются прихожу домой, т.е. в погреб
начинаю рассказывать плачут, дети шепчивут. я выхожу с погреба обратно,
хочу бегать что слышно с моим дядюшком, который живет на Ильинской
улице д 17 вижу стоит там толпа мальчишки крестяне крестянки и много др
тащат дядюшкин подушек перин пальто сапоги и одежды денег, их я никого
не вижу вдруг народ бежит я интересуюсь посмотрет вывезли двух братьев
живущих у моего дяди братья Туркеничи мальчишки 16 лет и 17 лет. кров на
лицо, больше пока никого не вижу, потом вывезли одного портного и вижу
вывезли и дядюшки и дочерей и сын разбитые кров течет бежит за ними и
маленький Ребенок 6 лет дядюшкин дочеров ведут их по Хоперской улице я
уже думаю что как раз на Чечеренской хожу как предсмертный сам. но все-
таки я стараюсь эйти следом чтобы хотя узнать взять их на могилу подвезли
их к номерам России, на Хоперской улице вижу там флаг трехцветный и
потом Комендант двор большой завезли на дворе там и стоит, врач Цехнович
надетый в погонах тоже так сам желтый Цехнович начал просить кого-то с
погонами это был комендант Мордвинцев и вижу отпустила дочерей с
ребенком, выходят я конечно в сторону для того чтобы не заметили меня, эй-
дут по улице и плачут я подхожу кним они мне говорят что Комендант
говорил что их не застрелять а отвезут в тюрьму до допроса я уже успокаивался и
ухожу домой узнать что тама делается прохожу Саратовской улице вижу
везут семью из 9 человек Ваксалия знакомые как раз с Двинска разбитые кров
течет, везут по направление к тюрьме, прохожу и Хоперскую улицу вижу
зайшли в дом где была общежитие евреев беженцев хожу следом и за ними
сидит во двор старый еврей держит на руках годового ребенка немного
слепой и играется с ней конечно еще такой который не развит. Криком Жид
Жид Жид поймали жида Комиссара бить бить, и начали плетками по этому
старому еврею маленькому ребенку за ногами в стену, и окончился и его
вывезли на улицу и не дождя минуты с Револьвера застрелили Тащут с этого
дома постели саблями разрывают вдруг вывезли где-то с сарая еврея на одной
ноге дровосек известный старик лет 60. Вывезли подвезли к номерам «метро-
поля», на низ публика много светлый красивый день народу много в
храбрости дельцы показали и застрелили этого кривого еврея около гостиницы, я
конечною слезами на глазах думаю не лучше себе самому кончиться, прихожу
домой вижу а тама толпа стоит тащат с погребов одежду наших пока никого не
вижу вдруг я вижу что там принимают участие и погонники. уже 8 час. вечера
слышится тривожный гудок, а они все еще на нашем дворе тащут. гудок все
больше и больше началась стрельба они сейчас же на Лошадях и начали
бегать оставляя награбленное на произволь судьбы появился на мосте
Бронированный поезд стрельба эйдет темно вечером в городе уж никого нет. сидят в
погребе все вещи на дворе, я взял закрыл двор сел на крыльцо и упал как в
бессознание утром в 8 час. страшная орудейная стрельба появились Красные
части в улице немного как радостно но не могу забыть издевательства куда
не косну все у меня на глазах показывается вчерашние чудеса будто мне
думается вот они эйдут и никогда меня из ума не выходят замученные жертвы
несчастья, стариков и маленьких детей никогда не забуду о ребенке который
был убит головой к стенке будьте прокляты мировые бандиты.
Эйдельман
ideological backwater
среда, 18 апреля 2012 г.
вторник, 6 марта 2012 г.
random quotes from Harun Farocki articles in "Filmkritik"
Ten years on, it is always the article on the back of the newspaper cutting that is of interest, but half a column is missing.
I have always wanted to have a creative job. I gave up track and field athletics, did
not go near the girls in our row-house suburbwho read Bravo [German equivalent of
Who Weekly – ed.]. I dropped out of school to lead a life with more variety. In Berlin, I lived in a cellar. In the mornings, I went to a brewery to deliver beer, afternoons I distributed pamphlets to tenement houses, evenings I collected beer glasses in the first discotheque, nights I went to night school to get on, around midnight I took part in dance competitions in the Eden saloon and on several occasions was voted Mister Twist, and I saw dawn break beside the runway of the Tempelhof Airport in spotlessly white Pan Am overalls. But I couldn’t write anything. After three lines, I feared that life wouldn’t let itself be grasped in this way and I went to look for it somewhere else. Then, for seven years, a woman sheltered me and I learnt everything. I could do my work. But what I experienced made no sense. Marriage, the company, life – all fakes.
Wenn eine Tote (When a dead woman) ... is a boring novel, but sometimes it is this mechanical aspect that is needed on a rainy day in a hotel room in a strange city to reassure oneself of one’s own singular being.
If you do not read thrillers you might not understand why such a film deserves to be admired. This lightness of touch, perfect timing, and a feeling of happiness is only achieved when I succeed in throwing the wash into the machine, register a letter at the post office and return to the laundromat at the very moment the tub stops rotating. Red Line 7000 (Howard Hawks, USA 1965) is about the stupidity of life, excessively so, without letting itself be affected by it.
Why does dramaturgy have to be smooth, why is there no crisis in acting! Actors still play cute like orphaned babies in a crib wanting parents to adopt them. This gurgling, dribbling and crooning! (...) Then the actors travel to the USA in the summer, and in loft workshops they learn how to let it all hang out, instead of going to a Swiss clinic to have their facial muscles severed.
In 1890, the basic plan of action was for someone to kick the ball ahead and the others to run after it. Since then there have been a hundred methods and applications. In the 1960s, the defensive approach did a lot of damage to soccer, but the game put all this behind it. Soccer gives the impression of being a strong culture capable of renewal through formal innovation, like prostitution and drugs. Film seems to lack this vitality. There were a couple of times when film was part of everyday culture, and philosophy had its physical expression, you could see it with your eyes. It was like that in 1972, when West Germany beat England 3-1 in London, and you could see the thoughts on the playing field.
Once I saw a film called Tarzan und die Nazis (Tarzan Triumphs, William/Wilhelm Thiele, USA 1943). Tarzan couldn’t care less what the Nazis did to the blacks,
but when they harassed Cheetah (or was it Jane, or the child?), Tarzan was seized
with rage and he entered World War II. Pearl Harbor looked like the idea of a script-
writer who writes for films like Tarzan und die Nazis. Again and again the question was raised whether the USA hadn’t staged the Japanese attack. [...] Pearl Harbor, the Reichstag fire aswell, the assassination in Dallas, I’d like to call these stories, core stories. [...] But what is a core story: one with the power to attract denials, confirmations, additions, deletions, legal and parliamentary investigations, and finally, scholarly studies. One layer on top of another accumulates around the nucleus, and as with freshly fallen snow, when you’re rolling a great ball for the snowman, eventually the green of the grass appears. [...] Thus they (the nuclear stories) tell how you cannot know how the world works, but you can imagine it. The way these interesting women teach you how it cannot work out with love but still instil in you the idea of what it would be like if...
I have always wanted to have a creative job. I gave up track and field athletics, did
not go near the girls in our row-house suburbwho read Bravo [German equivalent of
Who Weekly – ed.]. I dropped out of school to lead a life with more variety. In Berlin, I lived in a cellar. In the mornings, I went to a brewery to deliver beer, afternoons I distributed pamphlets to tenement houses, evenings I collected beer glasses in the first discotheque, nights I went to night school to get on, around midnight I took part in dance competitions in the Eden saloon and on several occasions was voted Mister Twist, and I saw dawn break beside the runway of the Tempelhof Airport in spotlessly white Pan Am overalls. But I couldn’t write anything. After three lines, I feared that life wouldn’t let itself be grasped in this way and I went to look for it somewhere else. Then, for seven years, a woman sheltered me and I learnt everything. I could do my work. But what I experienced made no sense. Marriage, the company, life – all fakes.
Wenn eine Tote (When a dead woman) ... is a boring novel, but sometimes it is this mechanical aspect that is needed on a rainy day in a hotel room in a strange city to reassure oneself of one’s own singular being.
If you do not read thrillers you might not understand why such a film deserves to be admired. This lightness of touch, perfect timing, and a feeling of happiness is only achieved when I succeed in throwing the wash into the machine, register a letter at the post office and return to the laundromat at the very moment the tub stops rotating. Red Line 7000 (Howard Hawks, USA 1965) is about the stupidity of life, excessively so, without letting itself be affected by it.
Why does dramaturgy have to be smooth, why is there no crisis in acting! Actors still play cute like orphaned babies in a crib wanting parents to adopt them. This gurgling, dribbling and crooning! (...) Then the actors travel to the USA in the summer, and in loft workshops they learn how to let it all hang out, instead of going to a Swiss clinic to have their facial muscles severed.
In 1890, the basic plan of action was for someone to kick the ball ahead and the others to run after it. Since then there have been a hundred methods and applications. In the 1960s, the defensive approach did a lot of damage to soccer, but the game put all this behind it. Soccer gives the impression of being a strong culture capable of renewal through formal innovation, like prostitution and drugs. Film seems to lack this vitality. There were a couple of times when film was part of everyday culture, and philosophy had its physical expression, you could see it with your eyes. It was like that in 1972, when West Germany beat England 3-1 in London, and you could see the thoughts on the playing field.
Once I saw a film called Tarzan und die Nazis (Tarzan Triumphs, William/Wilhelm Thiele, USA 1943). Tarzan couldn’t care less what the Nazis did to the blacks,
but when they harassed Cheetah (or was it Jane, or the child?), Tarzan was seized
with rage and he entered World War II. Pearl Harbor looked like the idea of a script-
writer who writes for films like Tarzan und die Nazis. Again and again the question was raised whether the USA hadn’t staged the Japanese attack. [...] Pearl Harbor, the Reichstag fire aswell, the assassination in Dallas, I’d like to call these stories, core stories. [...] But what is a core story: one with the power to attract denials, confirmations, additions, deletions, legal and parliamentary investigations, and finally, scholarly studies. One layer on top of another accumulates around the nucleus, and as with freshly fallen snow, when you’re rolling a great ball for the snowman, eventually the green of the grass appears. [...] Thus they (the nuclear stories) tell how you cannot know how the world works, but you can imagine it. The way these interesting women teach you how it cannot work out with love but still instil in you the idea of what it would be like if...
from: Serge Daney - "Postcards from the Cinema"
There is one essential thing that I have to say because it’s worth everything and protected me my entire life from the big disasters, one thing allowed me to swim like Blanchot’s Thomas the Obscure, never in the middle of the swimming pool but…It’s a feeling of protection that I had very early on, in the same way that every experience belongs to the person who lived it. No one will take it away, whether this experience is worthless or passionate, it is inalienable. Even when sometimes I did nothing of interest, this feeling never left me: I didn’t have the same experience as others at the same time. The essential thing is to preserve the richness of this experience, not to devalue it, it is our only asset, and if we are in it deeply, it will spare us of want, jealousy, resentment, fascism, all the things that make life impossible for so many. I am impervious to envy, it is perhaps my sanctity. The only thing which interests me is to understand how the other gets along, to know its parameters, what he fights with, what he aims for, and what that produces. Its something that the two of us have in common, it’s the way in which we resemble each other: this questioning of what the motor force of the individual or subject is. This sort of theoretical gossip is extremely interesting to me.
понедельник, 5 марта 2012 г.
from: Martha Rosler - "For an Art against the Mythology of the Everyday Life"
How does one address these banally profound issues of everyday life, thereby revealing the public and political in the personal? It seems reasonable to me to use forms that suggest and refer to mass-cultural forms without simply mimicking them. Television, for example, is, in its most familiar form, one of the primary conduits of ideology, through its programs and commercials alike. One of the basic forms of mass culture, including television and movies, is the narrative. Narrative can be a homey, manageable form of address, but its very virtue, the suggestion of subjectivity and lived experience, is also its danger. The rootedness in an I, the most seductive encoding of convincingness, suggests an absolute inability to transcend the individual consciousness. And consciousness is the domain of ideology, so that the logic of at least the first-person narrative is that there is no appeal from ideology, no metacritical level. Given the pervasive relativism of our society, according to which only the personal is truly knowable and in which all opinions are
equally valid outside the realm of science, the first-person narrative suggests
the unretrievability of objective human and social truth. At most, one or another version of the dominant ideology is reinforced.
equally valid outside the realm of science, the first-person narrative suggests
the unretrievability of objective human and social truth. At most, one or another version of the dominant ideology is reinforced.
Пазолини - "Компартия - молодёжи! "
Грустно. Критиковать
КПИ нужно было в первой половине
прошлого десятилетия. Вы опоздали, дети.
И неважно, что вы тогда еще не родились.
Теперь журналисты всего мира (в том числе
телевизионщики)
лижут вам жопы (полагаю, так ещё говорят
на языке Университета). А я нет, друзья.
У вас лица папенькиных сынков.
Хорошая порода не лжет.
Вы всё так же близоруки.
Вы испуганны, нетверды, отчаянны
(очень хорошо!), но при этом умеете казаться
задирами, шантажистами, хвастунами:
это прерогатива мелкой буржуазии, друзья.
Когда вчера в Валле Джулиа вы бились
с полицейскими,
я симпатизировал полицейским!
Потому что полицейские - дети бедняков.
Выходцы с периферии, сельской или городской.
Что до меня, я достаточно хорошо знаю,
как они жили в детстве и юности:
каждая тысяча лир на счету, отец, который
так и не повзрослел
из-за нищеты, не дающей полномочий.
Мать, грубая как грузчик, или нежно-болезненная,
как птица;
множество братьев; лачуга
среди огородов с красным шалфеем (на клочке
среди огородов с красным шалфеем (на клочке
чужой земли); окна на сточную канаву
или квартиры в больших
многоквартирных домах для бедноты, и так далее и
так далее.
И потом, смотрите на них, как они одеваются:
будто клоуны,
эта грубая одежда, пахнущая армейской пищей,
ротной канцелярией и толпой. Хуже всего,
естественно,
то психологическое состояние, до которого они
доведены
(за сорок тысяч лир в месяц):
никаких улыбок,
никаких друзей во всем мире,
отрезанные,
исключенные (нет равных такому исключению);
униженные потерей человеческих свойств
ради свойств полицейских (быть ненавидимым
значит ненавидеть).
Им двадцать лет, столько же сколько вам,
милые мальчики и девочки.
И мы, безусловно, заодно против института полиции.
Но схватитесь с судебной системой, и вы увидите!
Парни-полицейские,
которых вы отлупили, в духе священного хулиганства
папенькиных сынков
(благородная традиция Возрождения)
принадлежат к другому социальному классу.
На Валле Джулиа, таким образом, произошел эпизод
классовой борьбы: и вы, друзья (хоть и стояли за
праведное дело) представляли богатых,
в то время как полицейские (стоявшие за
неправедное дело)
представляли бедных. И вы одержали красивую
победу! В таких случаях
полицейским дарят цветы, друзья.
«Пополо» и «Карьере делла Сера», «Ньюсуик» и
«Монд»
лижут вам жопу. Вы - их дети,
их надежда,
их будущее: даже если они упрекают вас,
они, конечно, не собираются вступать с вами
в классовую борьбу! Разве что
в обычную междоусобицу.
Интеллигенту или рабочему,
стоящему вне вашей борьбы, весьма забавно
осознавать,
что молодой буржуа отлупил старого,
а старый засадил за решетку молодого.
Потихоньку
возвращаются времена Гитлера: буржуазия
любит быть наказанной собственноручно.
Я прошу прощения у тысячи или двух тысяч моих
юных братьев,
которые работают в Тренто или в Турине,
в Павии или в Пизе,
во Флоренции, а также немного в Риме,
но я должен сказать: студенческое движение
не штудирует Евангелие, как говорят о вас
ваши стареющие подхалимы,
желающие ощущать себя молодыми и
шантажировать своей лживой девственностью:
единственное, что на самом деле знакомо
студентам:
морализм отца, судьи или служащего,
конформистское насилие старшего брата
(естественно, идущего по стопам отца)
ненависть к культуре матерей, вышедших из
крестьян, хотя и очень давно.
Вы это знаете, дорогие дети.
И выражаете в двух ваших непременных чувствах:
в осознании своих прав (известно, демократия
интересуется только вами) и в жажде власти.
Да, в ваших лозунгах всегда идет речь о захвате
власти.
В ваших бородах я вижу бессильное честолюбие,
в вашей бледности - безнадежный снобизм,
в ваших бегающих глазах - половое разложение,
в вашем крепком здоровье - надменность, в плохом
здоровье - презрение
(и лишь в немногих из вас, в тех, кто происходит
из низшей буржуазии, или из рабочих семей,
эти недостатки несут в себе некоторое благородство:
познай самого себя и школу в Барбиане!)
Вы занимаете университеты,
и говорите, что тем же самым должны заняться
молодые рабочие.
Но вот в чём дело:
станут ли «Карьере делла Сера» и «Пополо»,
«Ньюсвик» и «Монд»
так же сильно волноваться об их проблемах?
Ограничится ли полиция тем, что получит
пару тумаков на захваченной фабрике?
Это банальное наблюдение;
к тому же шантажистское. Но, главное, тщетное:
из вашей буржуазности
следует и ваш антикоммунизм. А рабочие, они
остались в 1950-ом и раньше.
Такая древняя идея, как Сопротивление (которую
нужно было опровергать двадцать лет назад,
и тем хуже для вас, что вы тогда еще не родились)
ещё стучит в сердцах людей из провинции.
Вряд ли рабочие говорят по-французски
и по-английски,
разве что какой-нибудь бедняга,
вечером, у себя в ячейке
пытается изучать русский.
Прекратите думать о своих правах,
прекратите добиваться власти.
Освобождённый буржуа должен отказаться от всех
своих прав
и изгнать из своей души, раз и навсегда,
идею власти. Все это либерализм - оставьте его
Бобу Кеннеди.
Учителями становятся, занимая фабрики,
а не университеты: ваши подхалимы (в том числе
коммунистические)
не сообщают вам банальную истину: вы – новая
порода аполитичных идеалистов, как и ваши отцы -
те, что так и не выросли.
Посмотрите на американцев,
ваших очаровательных сверстников,
с их дурацкими цветами, они продолжают изобретать
свой собственный «новый», революционный язык!
Они изобретают его изо дня в день!
Но вы не можете заниматься тем же, потому что
в Европе уже есть такой язык:
можете ли вы его игнорировать?
Да, вы хотели бы его игнорировать (к великому
удовлетворению «Таймс» и «Темпо»).
И вы игнорируете его, становясь, в своём глубоко
провинциальном морализме,
«крайне левыми». Странно,
отринув революционный язык
бедной, старой, тольяттинской, официозной
Коммунистической партии,
вы восприняли его еретический вариант,
на основе низкопошибного жаргона
социологов без идеологии (или отцов-бюрократов).
Говоря так,
вы просите всего на словах,
фактически же вы просите только то,
на что имеете право (как славные буржуазные
детки):
серию неотложных реформ,
применения новых педагогических методов
и обновления государственного аппарата.
Молодцы! Вот священные чувства!
Да поможет вам счастливая звезда буржуазии!
Опьяненные победой над молодыми
полицейскими, которых нищета вынуждает быть
рабами
(и одурманенные интересом общественного мнения
буржуазии,
с которой вы ведете себя как женщины,
игнорирующие и третирующие
нелюбимого богача-воздыхателя)
вы отвергаете единственный инструмент, которым
можно действительно бороться с отцами:
коммунизм.
Надеюсь, вы поняли:
быть пуританами -
значит препятствовать
настоящему революционному действию.
Но давайте же, скорее, дети, нападайте на
отделения Компартии! Захватывайте ячейки!
Занимайте офисы
Центрального Комитета! Ну же,
разбейте лагерь на виа делль Боттеге Оскуре!
Хотите Власти? захватите её, по крайней мере,
в партии, которая всё-таки оппозиционна
(пусть и изрядно потрёпанная, благодаря власти
синьоров в двубортных пиджаках, любителей
бочче, любителей литот, буржуазных сверстников
ваших глупых отцов)
и хотя бы в теории ставит своей целью разрушение
Власти.
Правда, я сомневаюсь в том, что она решится
разрушить те элементы буржуазности, которые есть
в ней самой, даже с вашей помощью, ведь,
как я говорил, хорошая порода не лжет…
Но всё равно: Компартия - молодёжи!
……………………………………………………………….
Но что я вам тут советую? К чему я
подталкиваю вас?
Каюсь, каюсь.
Я стал на путь, ведущий к меньшему злу,
да проклянет меня Бог. Не слушайте меня.
Увы, увы,
шантажируемый шантажист,
я повсюду трубил о здравом смысле!
Я еле сумел вовремя остановиться,
спасая одновременно фанатический дуализм и
раздвоенность…
Но стыд переполняет меня (o Господи! мне что,
нужно думать о возможности быть с вами
в вашей Гражданской войне,
отложив мою старую идею Революции?)
КПИ нужно было в первой половине
прошлого десятилетия. Вы опоздали, дети.
И неважно, что вы тогда еще не родились.
Теперь журналисты всего мира (в том числе
телевизионщики)
лижут вам жопы (полагаю, так ещё говорят
на языке Университета). А я нет, друзья.
У вас лица папенькиных сынков.
Хорошая порода не лжет.
Вы всё так же близоруки.
Вы испуганны, нетверды, отчаянны
(очень хорошо!), но при этом умеете казаться
задирами, шантажистами, хвастунами:
это прерогатива мелкой буржуазии, друзья.
Когда вчера в Валле Джулиа вы бились
с полицейскими,
я симпатизировал полицейским!
Потому что полицейские - дети бедняков.
Выходцы с периферии, сельской или городской.
Что до меня, я достаточно хорошо знаю,
как они жили в детстве и юности:
каждая тысяча лир на счету, отец, который
так и не повзрослел
из-за нищеты, не дающей полномочий.
Мать, грубая как грузчик, или нежно-болезненная,
как птица;
множество братьев; лачуга
среди огородов с красным шалфеем (на клочке
среди огородов с красным шалфеем (на клочке
чужой земли); окна на сточную канаву
или квартиры в больших
многоквартирных домах для бедноты, и так далее и
так далее.
И потом, смотрите на них, как они одеваются:
будто клоуны,
эта грубая одежда, пахнущая армейской пищей,
ротной канцелярией и толпой. Хуже всего,
естественно,
то психологическое состояние, до которого они
доведены
(за сорок тысяч лир в месяц):
никаких улыбок,
никаких друзей во всем мире,
отрезанные,
исключенные (нет равных такому исключению);
униженные потерей человеческих свойств
ради свойств полицейских (быть ненавидимым
значит ненавидеть).
Им двадцать лет, столько же сколько вам,
милые мальчики и девочки.
И мы, безусловно, заодно против института полиции.
Но схватитесь с судебной системой, и вы увидите!
Парни-полицейские,
которых вы отлупили, в духе священного хулиганства
папенькиных сынков
(благородная традиция Возрождения)
принадлежат к другому социальному классу.
На Валле Джулиа, таким образом, произошел эпизод
классовой борьбы: и вы, друзья (хоть и стояли за
праведное дело) представляли богатых,
в то время как полицейские (стоявшие за
неправедное дело)
представляли бедных. И вы одержали красивую
победу! В таких случаях
полицейским дарят цветы, друзья.
«Пополо» и «Карьере делла Сера», «Ньюсуик» и
«Монд»
лижут вам жопу. Вы - их дети,
их надежда,
их будущее: даже если они упрекают вас,
они, конечно, не собираются вступать с вами
в классовую борьбу! Разве что
в обычную междоусобицу.
Интеллигенту или рабочему,
стоящему вне вашей борьбы, весьма забавно
осознавать,
что молодой буржуа отлупил старого,
а старый засадил за решетку молодого.
Потихоньку
возвращаются времена Гитлера: буржуазия
любит быть наказанной собственноручно.
Я прошу прощения у тысячи или двух тысяч моих
юных братьев,
которые работают в Тренто или в Турине,
в Павии или в Пизе,
во Флоренции, а также немного в Риме,
но я должен сказать: студенческое движение
не штудирует Евангелие, как говорят о вас
ваши стареющие подхалимы,
желающие ощущать себя молодыми и
шантажировать своей лживой девственностью:
единственное, что на самом деле знакомо
студентам:
морализм отца, судьи или служащего,
конформистское насилие старшего брата
(естественно, идущего по стопам отца)
ненависть к культуре матерей, вышедших из
крестьян, хотя и очень давно.
Вы это знаете, дорогие дети.
И выражаете в двух ваших непременных чувствах:
в осознании своих прав (известно, демократия
интересуется только вами) и в жажде власти.
Да, в ваших лозунгах всегда идет речь о захвате
власти.
В ваших бородах я вижу бессильное честолюбие,
в вашей бледности - безнадежный снобизм,
в ваших бегающих глазах - половое разложение,
в вашем крепком здоровье - надменность, в плохом
здоровье - презрение
(и лишь в немногих из вас, в тех, кто происходит
из низшей буржуазии, или из рабочих семей,
эти недостатки несут в себе некоторое благородство:
познай самого себя и школу в Барбиане!)
Вы занимаете университеты,
и говорите, что тем же самым должны заняться
молодые рабочие.
Но вот в чём дело:
станут ли «Карьере делла Сера» и «Пополо»,
«Ньюсвик» и «Монд»
так же сильно волноваться об их проблемах?
Ограничится ли полиция тем, что получит
пару тумаков на захваченной фабрике?
Это банальное наблюдение;
к тому же шантажистское. Но, главное, тщетное:
из вашей буржуазности
следует и ваш антикоммунизм. А рабочие, они
остались в 1950-ом и раньше.
Такая древняя идея, как Сопротивление (которую
нужно было опровергать двадцать лет назад,
и тем хуже для вас, что вы тогда еще не родились)
ещё стучит в сердцах людей из провинции.
Вряд ли рабочие говорят по-французски
и по-английски,
разве что какой-нибудь бедняга,
вечером, у себя в ячейке
пытается изучать русский.
Прекратите думать о своих правах,
прекратите добиваться власти.
Освобождённый буржуа должен отказаться от всех
своих прав
и изгнать из своей души, раз и навсегда,
идею власти. Все это либерализм - оставьте его
Бобу Кеннеди.
Учителями становятся, занимая фабрики,
а не университеты: ваши подхалимы (в том числе
коммунистические)
не сообщают вам банальную истину: вы – новая
порода аполитичных идеалистов, как и ваши отцы -
те, что так и не выросли.
Посмотрите на американцев,
ваших очаровательных сверстников,
с их дурацкими цветами, они продолжают изобретать
свой собственный «новый», революционный язык!
Они изобретают его изо дня в день!
Но вы не можете заниматься тем же, потому что
в Европе уже есть такой язык:
можете ли вы его игнорировать?
Да, вы хотели бы его игнорировать (к великому
удовлетворению «Таймс» и «Темпо»).
И вы игнорируете его, становясь, в своём глубоко
провинциальном морализме,
«крайне левыми». Странно,
отринув революционный язык
бедной, старой, тольяттинской, официозной
Коммунистической партии,
вы восприняли его еретический вариант,
на основе низкопошибного жаргона
социологов без идеологии (или отцов-бюрократов).
Говоря так,
вы просите всего на словах,
фактически же вы просите только то,
на что имеете право (как славные буржуазные
детки):
серию неотложных реформ,
применения новых педагогических методов
и обновления государственного аппарата.
Молодцы! Вот священные чувства!
Да поможет вам счастливая звезда буржуазии!
Опьяненные победой над молодыми
полицейскими, которых нищета вынуждает быть
рабами
(и одурманенные интересом общественного мнения
буржуазии,
с которой вы ведете себя как женщины,
игнорирующие и третирующие
нелюбимого богача-воздыхателя)
вы отвергаете единственный инструмент, которым
можно действительно бороться с отцами:
коммунизм.
Надеюсь, вы поняли:
быть пуританами -
значит препятствовать
настоящему революционному действию.
Но давайте же, скорее, дети, нападайте на
отделения Компартии! Захватывайте ячейки!
Занимайте офисы
Центрального Комитета! Ну же,
разбейте лагерь на виа делль Боттеге Оскуре!
Хотите Власти? захватите её, по крайней мере,
в партии, которая всё-таки оппозиционна
(пусть и изрядно потрёпанная, благодаря власти
синьоров в двубортных пиджаках, любителей
бочче, любителей литот, буржуазных сверстников
ваших глупых отцов)
и хотя бы в теории ставит своей целью разрушение
Власти.
Правда, я сомневаюсь в том, что она решится
разрушить те элементы буржуазности, которые есть
в ней самой, даже с вашей помощью, ведь,
как я говорил, хорошая порода не лжет…
Но всё равно: Компартия - молодёжи!
……………………………………………………………….
Но что я вам тут советую? К чему я
подталкиваю вас?
Каюсь, каюсь.
Я стал на путь, ведущий к меньшему злу,
да проклянет меня Бог. Не слушайте меня.
Увы, увы,
шантажируемый шантажист,
я повсюду трубил о здравом смысле!
Я еле сумел вовремя остановиться,
спасая одновременно фанатический дуализм и
раздвоенность…
Но стыд переполняет меня (o Господи! мне что,
нужно думать о возможности быть с вами
в вашей Гражданской войне,
отложив мою старую идею Революции?)
from: Василий Розанов - "Опавшие листья. Короб первый."
Не литература, а литературность ужасна; литературность души, литературность жизни. Тó, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово: но этим все и кончается, - самопереживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о, нет! оно - расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове "так себе". От этого после "золотых эпох" в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.
xxx
Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
xxx
Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм - буря, дождь, ветер...
Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: "Неужели он (соц.) был?" "И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?"
- О, да! И еще скольких этот град побил!!
- "Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?"
xxx
Революция имеет два измерения - длину и ширину; но не имеет третьего - глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не "завершится"...
Она будет все расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! Я - счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра"... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на "завтра"... И всякое "завтра" ее обманет и перейдет в "послезавтра". Perpetuum mobile, circulus vitiosus, и не от бесконечности - куда! - а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. "Конура", "длина цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон.
xxx
"Нам все равно"... Т. е. успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от "14-го декабря 1825 г. до сейчас" вся наша история есть отклонение в сторону, и просто совершилась ни для чего. "Зашли не в тот переулок" и никакого "дома не нашли", "вертайся назад", "в гости не попали".
xxx
Чего хотел, тем и захлебнулся. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за "Войну и мир", он сказал: "Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром". Но вместо "Будды и Шопенгауэра" получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и, кажется, "с ног", сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чемто, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и "просто так"... Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу.
- "Которую же карточку выбрать?", - говорят две курсистки и студент. Но покупают целых 3, заплатив за все 15 коп.
Sic transit gloria mundi.
xxx
Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила.
xxx
О мое "не хочется" разбивался всякий наскок.
Я почти лишен страстей. "Хочется" мне очень редко. Но мое "не хочется" есть истинная страсть.
От этого я так мало замешан, "соучаствую" миру.
Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из нее смотрю - только с любопытством, но не с "хочу".
xxx
Молчаливые люди и не литературные народы и не имеют других слов к миру, как через детей.
xxx
Русский ленивец нюхает воздух, не пахнет ли где "оппозицией". И, найдя таковую, немедленно пристает к ней и тогда уже окончательно успокаивается, найдя оправдание себе в мире, найдя смысл свой, найдя, в сущности, себе "Царство Небесное". Как же в России не быть оппозиции, если она, таким образом, всех успокаивает и разрешает тысячи и миллионы личных проблем.
"Так" было бы неловко существовать; но "так" с оппозицией - есть житейское comme il faut.
xxx
Пушкин и Лермонтов кончили собою всю великолепную Россию, от Петра и до себя.
По великому мастерству слова Толстой только немного уступает Пушкину, Лермонтову и Гоголю; у него нет созданий такой чеканки, как "Песнь о купце Калашникове", - такого разнообразия"эха", как весь Пушкин, такого дьявольского могущества, как "Мертвые души"... У Пушкина даже в отрывках, мелочах и, наконец, в зачеркнутых строках - ничего плоского или глупого... У Толстогоплоских мест - множество...
Но вот в чем он их всех превосходит: в благородстве и серьезности цельного движения жизни; не в "чтó он сделал", но в "чтó он хотел".
Пушкин и Лермонтов "ничего особенного не хотели". Как ни странно при таком гении, но - "не хотели". Именно - всё кончали. Именно - закат и вечер целой цивилизации. Вечером вообще "не хочется", хочется "поутру".
Море русское - гладко как стекло. Всё - "отражения" и "эха". Эхо "воспоминания"... На всем великолепный "стиль Растрелли": в дворцах, событиях, праздниках, горестях... Эрмитаж, Державин и Жуковский, Публичная библиотека и Карамзин... В "стиле Растрелли" даже оппозиция: это - декабристы.
Тихая, покойноя, глубокая ночь.
Прозрачен воздух, небо блещет...
Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем всё. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие люди. Дурные люди.
Все врозь. "Тащи нашу монархию в разные стороны". - "Эй, Ванька: ты чего застоялся, тащи! другой минуты не будет".
Горилка. Трепак. Присядка. Да, это уж не "придворный минуэт", а "нравы Растеряевой улицы"...
Толстой из этой мглы поднял голову: "К идеалу!"
Как писатель он ниже Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Но как человек и благородный человек он выше их всех... Он даже не очень, пожалуй, умный человек: но никто не напряжен у нас был так в сторону благородных, великих идеалов.
В этом его первенство над всей литературой.
При этом как натура он не был так благороден, как Пушкин. Натура - одно, а намерения, "о чем грезится ночью", - другое. О "чем грезилось ночью" -- у Толстого выше, чем у кого-нибудь.
xxx
Мы рождаемся для любви.
И насколько мы не исполнили любви, мы томимся на свете.
И насколько мы не исполнили любви, мы будем наказаны на том свете.
xxx
Будь верен человеку, и Бог ничтó тебе не поставит в неверность.
Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.
xxx
Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце времен злодеи разорвут мир.
Заметьте, что уже теперь теснится, осмеивается, пренебрежительно оскорбляется все доброе, простое, спокойное, попросту добродетельное. Он зарезал 80-летнюю бабку и ее 8-летнюю внучку. Все молчат. "Не интересно". Вдруг резчика "мещанин в чуйке" ("Преступление и наказание") полоснул по морде. Все вскакивают: "он оскорбил лицо человеческое", он "совершил некультурный акт".
Так что собственно (погибнет) не от сострадательности, а от лжесострадательности... В каком-то изломе этого... Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, стержневых, "на роду написанных", на которых "все тесто взошло"... В Греции это был ум, σωφια, в Риме - volo, "господствую", и у христиан - любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная любовь...
Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.
Вот от этих "алмазов" и погибнет все...
xxx
До 17-и лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе "Чайльд Гарольда" Байрона.
С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.
xxx
Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное - моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень - чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только "выходя из себя" внимателен к "другу" и ее болям) и "грехи".
В задумчивости я ничего не мог делать.
И, с другой стороны, все мог делать ("грех").
Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
xxx
Все "казенное" только формально существует. Не беда, что Россия в "фасадах": а что фасады-то эти - пустые.
И Россия - ряд пустóт.
"Пусто" правительство - от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь - пусты и университеты.
Пусто общество. Пустынно, воздушно.
Как старый дуб: корка, сучья - но внутри - пустóты и пустóты.
И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска - дело, а в том, что нет сопротивления им.
xxx
Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича). "Душа нараспашку", тон "под мужичка" или "под мастерового", - грубит, шутит, балагурит, "распахивайтесь, господа". Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается "в дружбу". А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это "хорошее общество" и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы "вó какие", а жена ходит в русском платочке.
xxx
Русский болтун везде болтается. "Русский болтун" еще не учитанная политиками сила. Между тем она главная в родной истории.
С ней ничего не могут поделать, - и никто не может. Он начинает революции и замышляет реакцию. Он созывает рабочих, послал в первую Думу кадетов. Вдруг Россия оказалась не церковной, не царской, не крестьянской, - и не выпивочной, не ухарской: а в белых перчатках и с книжкой "Вестника Европы" под мышкой. Это необыкновенное и почти вселенское чудо совершил просто русский болтун.
Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет: на этом просторе и разгулялся русский болтун.
xxx
Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
xxx
Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм - буря, дождь, ветер...
Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: "Неужели он (соц.) был?" "И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?"
- О, да! И еще скольких этот град побил!!
- "Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?"
xxx
Революция имеет два измерения - длину и ширину; но не имеет третьего - глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не "завершится"...
Она будет все расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! Я - счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра"... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на "завтра"... И всякое "завтра" ее обманет и перейдет в "послезавтра". Perpetuum mobile, circulus vitiosus, и не от бесконечности - куда! - а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. "Конура", "длина цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон.
xxx
"Нам все равно"... Т. е. успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от "14-го декабря 1825 г. до сейчас" вся наша история есть отклонение в сторону, и просто совершилась ни для чего. "Зашли не в тот переулок" и никакого "дома не нашли", "вертайся назад", "в гости не попали".
xxx
Чего хотел, тем и захлебнулся. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за "Войну и мир", он сказал: "Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром". Но вместо "Будды и Шопенгауэра" получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и, кажется, "с ног", сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чемто, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и "просто так"... Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу.
- "Которую же карточку выбрать?", - говорят две курсистки и студент. Но покупают целых 3, заплатив за все 15 коп.
Sic transit gloria mundi.
xxx
Русская жизнь и грязна, и слаба, но как-то мила.
xxx
О мое "не хочется" разбивался всякий наскок.
Я почти лишен страстей. "Хочется" мне очень редко. Но мое "не хочется" есть истинная страсть.
От этого я так мало замешан, "соучаствую" миру.
Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из нее смотрю - только с любопытством, но не с "хочу".
xxx
Молчаливые люди и не литературные народы и не имеют других слов к миру, как через детей.
xxx
Русский ленивец нюхает воздух, не пахнет ли где "оппозицией". И, найдя таковую, немедленно пристает к ней и тогда уже окончательно успокаивается, найдя оправдание себе в мире, найдя смысл свой, найдя, в сущности, себе "Царство Небесное". Как же в России не быть оппозиции, если она, таким образом, всех успокаивает и разрешает тысячи и миллионы личных проблем.
"Так" было бы неловко существовать; но "так" с оппозицией - есть житейское comme il faut.
xxx
Пушкин и Лермонтов кончили собою всю великолепную Россию, от Петра и до себя.
По великому мастерству слова Толстой только немного уступает Пушкину, Лермонтову и Гоголю; у него нет созданий такой чеканки, как "Песнь о купце Калашникове", - такого разнообразия"эха", как весь Пушкин, такого дьявольского могущества, как "Мертвые души"... У Пушкина даже в отрывках, мелочах и, наконец, в зачеркнутых строках - ничего плоского или глупого... У Толстогоплоских мест - множество...
Но вот в чем он их всех превосходит: в благородстве и серьезности цельного движения жизни; не в "чтó он сделал", но в "чтó он хотел".
Пушкин и Лермонтов "ничего особенного не хотели". Как ни странно при таком гении, но - "не хотели". Именно - всё кончали. Именно - закат и вечер целой цивилизации. Вечером вообще "не хочется", хочется "поутру".
Море русское - гладко как стекло. Всё - "отражения" и "эха". Эхо "воспоминания"... На всем великолепный "стиль Растрелли": в дворцах, событиях, праздниках, горестях... Эрмитаж, Державин и Жуковский, Публичная библиотека и Карамзин... В "стиле Растрелли" даже оппозиция: это - декабристы.
Тихая, покойноя, глубокая ночь.
Прозрачен воздух, небо блещет...
Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем всё. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. "Лишние люди". Тоскующие люди. Дурные люди.
Все врозь. "Тащи нашу монархию в разные стороны". - "Эй, Ванька: ты чего застоялся, тащи! другой минуты не будет".
Горилка. Трепак. Присядка. Да, это уж не "придворный минуэт", а "нравы Растеряевой улицы"...
Толстой из этой мглы поднял голову: "К идеалу!"
Как писатель он ниже Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Но как человек и благородный человек он выше их всех... Он даже не очень, пожалуй, умный человек: но никто не напряжен у нас был так в сторону благородных, великих идеалов.
В этом его первенство над всей литературой.
При этом как натура он не был так благороден, как Пушкин. Натура - одно, а намерения, "о чем грезится ночью", - другое. О "чем грезилось ночью" -- у Толстого выше, чем у кого-нибудь.
xxx
Мы рождаемся для любви.
И насколько мы не исполнили любви, мы томимся на свете.
И насколько мы не исполнили любви, мы будем наказаны на том свете.
xxx
Будь верен человеку, и Бог ничтó тебе не поставит в неверность.
Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.
xxx
Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния: и в конце времен злодеи разорвут мир.
Заметьте, что уже теперь теснится, осмеивается, пренебрежительно оскорбляется все доброе, простое, спокойное, попросту добродетельное. Он зарезал 80-летнюю бабку и ее 8-летнюю внучку. Все молчат. "Не интересно". Вдруг резчика "мещанин в чуйке" ("Преступление и наказание") полоснул по морде. Все вскакивают: "он оскорбил лицо человеческое", он "совершил некультурный акт".
Так что собственно (погибнет) не от сострадательности, а от лжесострадательности... В каком-то изломе этого... Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, стержневых, "на роду написанных", на которых "все тесто взошло"... В Греции это был ум, σωφια, в Риме - volo, "господствую", и у христиан - любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная любовь...
Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.
Вот от этих "алмазов" и погибнет все...
xxx
До 17-и лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе "Чайльд Гарольда" Байрона.
С 17-ти лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.
xxx
Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное - моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень - чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От нее мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только "выходя из себя" внимателен к "другу" и ее болям) и "грехи".
В задумчивости я ничего не мог делать.
И, с другой стороны, все мог делать ("грех").
Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
xxx
Все "казенное" только формально существует. Не беда, что Россия в "фасадах": а что фасады-то эти - пустые.
И Россия - ряд пустóт.
"Пусто" правительство - от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь - пусты и университеты.
Пусто общество. Пустынно, воздушно.
Как старый дуб: корка, сучья - но внутри - пустóты и пустóты.
И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска - дело, а в том, что нет сопротивления им.
xxx
Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича). "Душа нараспашку", тон "под мужичка" или "под мастерового", - грубит, шутит, балагурит, "распахивайтесь, господа". Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается "в дружбу". А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это "хорошее общество" и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы "вó какие", а жена ходит в русском платочке.
xxx
Русский болтун везде болтается. "Русский болтун" еще не учитанная политиками сила. Между тем она главная в родной истории.
С ней ничего не могут поделать, - и никто не может. Он начинает революции и замышляет реакцию. Он созывает рабочих, послал в первую Думу кадетов. Вдруг Россия оказалась не церковной, не царской, не крестьянской, - и не выпивочной, не ухарской: а в белых перчатках и с книжкой "Вестника Европы" под мышкой. Это необыкновенное и почти вселенское чудо совершил просто русский болтун.
Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет: на этом просторе и разгулялся русский болтун.
from: Василий Розанов - "Уединенное"
Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит он на тебя острым глазком... И все понятно. И не надо никаких слов.
Вот чего нельзя с иностранцем.
xxx
Как ни страшно сказать, вся наша "великолепная" литература в сущности ужасно недостаточна и не глубока. Она великолепно "изображает"; но то, что она изображает, - отнюдь не великолепно, и едва стоит этого мастерского чекана.
XVIII век - это все "помощь правительству": сатиры, оды, - всё; Фонвизин, Кантемир, Сумароков, Ломоносов, - всё и все.
XIX век в золотой фазе отразил помещичий быт.
Татьяны милое семейство,
Татьяны милый идеал.
Да, хорошо... Но что же, однако, тут универсального?
Почему это нужно римлянину, немцу, англичанину? В сущности, никому, кроме самих русских, не интересно.
Что же потом и особенно теперь? Все эти трепетания Белинского и Герцена? Огарев и прочие? Бакунин? Глеб Успенский и мы? Михайловский? Исключая Толстого (который в этом пункте исключения велик), все это есть производное от студенческой "курилки" (комната, где накурено) и от тощей кровати проститутки. Все какой-то анекдот, приключение, бывающее и случающееся, - черт знает, почему и для чего. Рассуждения девицы и студента о Боге и социальной революции - суть и душа всего; все эти "социал-девицы" - милы, привлекательны, поэтичны; но "почему сиеважно"?! Важного никак отсюда ничего не выходит. "Нравы Растеряевой улицы" (Гл. Успенского; впрочем, не читал, знаю лишь заглавие) никому решительно не нужны, кроме попивающих чаек читателей Гл. Успенского и полицейского пристава, который за этими "нравами" следит "недреманным оком". Что такое студент и проститутка, рассуждающие о Боге? Предмет вздоха ректора, что студент не занимается и - усмешки хозяйки "дома", что девица не "работает". Все это просто не нужно и не интересно, иначе как в качестве иногда действительно прелестного сюжета для рассказа. Мастерство рассказа есть и остается: "есть литература". Да, но - как чтение. Недоумение Щедрина, что "читатель только почитывает" литературу, которую писатель "пописывает", - вовсе неосновательно в отношении именно русской литературы, с которою что же и делать, как ее не "почитывать", ибо она, в сущности, единственно для этого и "пишется"...
В сущности, все - "сладкие вымыслы":
Не для бедствий нам существенных
Даны вымыслы чудесные...
как сказал красиво Карамзин. И все наши "реалисты", и Михайловский, суть мечтатели для бумаги, - в лучшем случае полной чести ("честный писатель"),
Лет шесть назад "друг" мне передал, вернувшись из церкви "Всех скорбящих" (на Шпалерной): - "Пришла женщина, не старая и не молодая. Худо одета. Держит за руки шесть человек детей, все маленькие. Горячо молилась и все плакала. Наверное, не потеряла мужа, - не те слезы, не тот тон. Наверно, муж или пьет, или потерял место. Такой скорби, такой молитвы я никогда не видывала".
Вот это в Гл. Успенского никак не "влезет", ибо у Гл. Успенского "совсем не тот тон".
Вообще семья, жизнь, не социал-женихи, а вот социал-трудовики - никак не вошли в русскую литературу. На самом деле труда-то она и не описывает, а только "молодых людей", рассуждающих "о труде". Именно - женихи и студенты; но ведь работают-то в действительности - не они, а - отцы. Но те все - "презираемые", "отсталые"; и для студентов они то же, что куропатки для охотника.
xxx
В России вся собственность выросла из "выпросил", или "подарил", или кого-нибудь "обобрал". Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается.
xxx
Смех не может ничего убить. Смех может только придавить.
xxx
А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идеологически, а как натиск, как воля, как отчаяние. Я не святой и, может быть, хуже тебя: но я волк, голодный и ловкий, да и голод дал мне храбрость; а ты тысячу лет - вол, и если когда-то имел рога и копыта, чтобы убить меня, то теперь - стар, расслаблен, и вот я съем тебя.
Революция и "старый строй" - это просто "дряхлость" и "еще крепкие силы". Но это - не идея, ни в каком случае - не идея!
Все соц.-демократ, теории сводятся к тезису: "Хочется мне кушать". Что же: тезис-то ведь прав. Против него "сам Господь Бог ничего не скажет". "Кто дал мне желудок - обязан дать и пищу". Космология.
xxx
С основания мира было две философии: философия человека, которому почему-либо хочется кого-то выпороть; и философия выпоротого человека. Наша русская вся - философия выпоротого человека. Но от Манфреда до Ницше западная страдает сологубовским зудом: "Кого бы мне посечь?"
Ницше почтили потому, что он был немец, и притом - страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе: "Падающего еще толкни", - его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать.
xxx
Двигаться хорошо с запасом большой тишины в душе; например, путешествовать. Тогда все кажется ярко, осмысленно, все укладывается в хороший результат.
Но и "сидеть на месте" хорошо только с запасом большого движения в душе. Кант всю жизнь сидел: но у него было в душе столько движения, что от "сиденья" его двинулись миры.
xxx
Сколько у нас репутаций если не литературных (литературной - ни одной), то журнальных, обмоченных в юношеской крови. О, если бы юноши когда-нибудь могли поверить, что люди, никогда их не толкавшие в это кровавое дело (террор), любят и уважают их, - бесценную вечную их душу, их темное и милое "будущее" (целый мир), - больше, чем эти их "наушники", которым они доверились... Но никогда они этому не поверят! Они думают, что одиноки в мире, покинуты: и что одни у них остались "родные", это - кто им шепчет: "Идите впереди нас, мы уже стары и дрянцо, а вы - героичны и благородны". Никогда этого шепота дьявола не было разобрано. Некрасов, член английского клуба, партнер миллионеров, толкнул их более, чем кто-нибудь, стихотворением: "Отведи меня в стан погибающих". Это стихотворение поистине все омочено в крови. Несчастнее нашего юношества, правда, нельзя никого себе вообразить. Тут проявляется вся наша действительность, "похожая (по бессмыслию) на сон", поддерживавшая в юношах эту черную и горькую мысль ("всеми оставлены"). В самом деле, чтó они видели и слышали от чугунных генералов, от замороженных статских советников, от "аршинников-купцов", от "всего (почти) российского народа". Но, может, они вспомнят старых бабушек, старых тетей... Вот тут просвет. Боже, как ужасна наша жизнь, как действительно мрачна.
xxx
Русская церковь представляет замечательное явление. Лютеранство и католичество во многих отношениях замечательнее его, но есть отношения, в которых оно замечательнее их. Обратим внимание, что умы спокойные, как Буслаев, Тихонравов, Ключевский, как С. М. Соловьев, - не искали ничего в ней поправить, и были совершенно ею удовлетворены. Вместе с тем это были люди верующие, религиозные, люди благочестивой жизни в самом лучшем смысле, - в спокойно-русском. Они о религии специально ничего не думали, а всю жизнь трудились, благородствовали, созидали. Религия была каким-то боковым фундаментом, который поддерживал всю эту гору благородного труда. Нет сомнения, что, будь они "безверные", - они не были бы ни так благородны, ни так деятельны. Религиозный скептицизм они встретили бы с величайшим презрением. "Допросы" Православию начинаются ниже (или в стороне?) этого этажа: от умов более едких, подвижных и мелочных. Толстой, Розанов, Мережковский, Герцен - уже не Буслаев, с его вечерним тихим закатом. Это - сумятица и буря, это - злость и нервы. Может быть, кое-что и замечательное. Но не спокойное, не ясное, не гармоничное.
xxx
Да чтó же и дорого-то в России, как не старые церкви. Уж не канцелярии ли? или не редакции ли? А церковь старая-старая, и дьячок - "не очень", все с грешком, слабенькие. А тепло только тут. Отчего же тут тепло, когда везде холодно? Хоронили тут мамашу, братцев: похоронят меня; будут тут же жениться дети; все - тут... Все важное... И вот люди надышали тепла.
xxx
Вот и совсем прошла жизнь... Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные...
Как все становится ненужно. Это главное ощущение старости. Особенно - вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка.
Каков же итог жизни?
xxx
Никакой человек не достоин похвалы. Всякий человек достоин только жалости.
Вот чего нельзя с иностранцем.
xxx
Как ни страшно сказать, вся наша "великолепная" литература в сущности ужасно недостаточна и не глубока. Она великолепно "изображает"; но то, что она изображает, - отнюдь не великолепно, и едва стоит этого мастерского чекана.
XVIII век - это все "помощь правительству": сатиры, оды, - всё; Фонвизин, Кантемир, Сумароков, Ломоносов, - всё и все.
XIX век в золотой фазе отразил помещичий быт.
Татьяны милое семейство,
Татьяны милый идеал.
Да, хорошо... Но что же, однако, тут универсального?
Почему это нужно римлянину, немцу, англичанину? В сущности, никому, кроме самих русских, не интересно.
Что же потом и особенно теперь? Все эти трепетания Белинского и Герцена? Огарев и прочие? Бакунин? Глеб Успенский и мы? Михайловский? Исключая Толстого (который в этом пункте исключения велик), все это есть производное от студенческой "курилки" (комната, где накурено) и от тощей кровати проститутки. Все какой-то анекдот, приключение, бывающее и случающееся, - черт знает, почему и для чего. Рассуждения девицы и студента о Боге и социальной революции - суть и душа всего; все эти "социал-девицы" - милы, привлекательны, поэтичны; но "почему сиеважно"?! Важного никак отсюда ничего не выходит. "Нравы Растеряевой улицы" (Гл. Успенского; впрочем, не читал, знаю лишь заглавие) никому решительно не нужны, кроме попивающих чаек читателей Гл. Успенского и полицейского пристава, который за этими "нравами" следит "недреманным оком". Что такое студент и проститутка, рассуждающие о Боге? Предмет вздоха ректора, что студент не занимается и - усмешки хозяйки "дома", что девица не "работает". Все это просто не нужно и не интересно, иначе как в качестве иногда действительно прелестного сюжета для рассказа. Мастерство рассказа есть и остается: "есть литература". Да, но - как чтение. Недоумение Щедрина, что "читатель только почитывает" литературу, которую писатель "пописывает", - вовсе неосновательно в отношении именно русской литературы, с которою что же и делать, как ее не "почитывать", ибо она, в сущности, единственно для этого и "пишется"...
В сущности, все - "сладкие вымыслы":
Не для бедствий нам существенных
Даны вымыслы чудесные...
как сказал красиво Карамзин. И все наши "реалисты", и Михайловский, суть мечтатели для бумаги, - в лучшем случае полной чести ("честный писатель"),
Лет шесть назад "друг" мне передал, вернувшись из церкви "Всех скорбящих" (на Шпалерной): - "Пришла женщина, не старая и не молодая. Худо одета. Держит за руки шесть человек детей, все маленькие. Горячо молилась и все плакала. Наверное, не потеряла мужа, - не те слезы, не тот тон. Наверно, муж или пьет, или потерял место. Такой скорби, такой молитвы я никогда не видывала".
Вот это в Гл. Успенского никак не "влезет", ибо у Гл. Успенского "совсем не тот тон".
Вообще семья, жизнь, не социал-женихи, а вот социал-трудовики - никак не вошли в русскую литературу. На самом деле труда-то она и не описывает, а только "молодых людей", рассуждающих "о труде". Именно - женихи и студенты; но ведь работают-то в действительности - не они, а - отцы. Но те все - "презираемые", "отсталые"; и для студентов они то же, что куропатки для охотника.
xxx
В России вся собственность выросла из "выпросил", или "подарил", или кого-нибудь "обобрал". Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается.
xxx
Смех не может ничего убить. Смех может только придавить.
xxx
А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идеологически, а как натиск, как воля, как отчаяние. Я не святой и, может быть, хуже тебя: но я волк, голодный и ловкий, да и голод дал мне храбрость; а ты тысячу лет - вол, и если когда-то имел рога и копыта, чтобы убить меня, то теперь - стар, расслаблен, и вот я съем тебя.
Революция и "старый строй" - это просто "дряхлость" и "еще крепкие силы". Но это - не идея, ни в каком случае - не идея!
Все соц.-демократ, теории сводятся к тезису: "Хочется мне кушать". Что же: тезис-то ведь прав. Против него "сам Господь Бог ничего не скажет". "Кто дал мне желудок - обязан дать и пищу". Космология.
xxx
С основания мира было две философии: философия человека, которому почему-либо хочется кого-то выпороть; и философия выпоротого человека. Наша русская вся - философия выпоротого человека. Но от Манфреда до Ницше западная страдает сологубовским зудом: "Кого бы мне посечь?"
Ницше почтили потому, что он был немец, и притом - страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе: "Падающего еще толкни", - его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать.
xxx
Двигаться хорошо с запасом большой тишины в душе; например, путешествовать. Тогда все кажется ярко, осмысленно, все укладывается в хороший результат.
Но и "сидеть на месте" хорошо только с запасом большого движения в душе. Кант всю жизнь сидел: но у него было в душе столько движения, что от "сиденья" его двинулись миры.
xxx
Сколько у нас репутаций если не литературных (литературной - ни одной), то журнальных, обмоченных в юношеской крови. О, если бы юноши когда-нибудь могли поверить, что люди, никогда их не толкавшие в это кровавое дело (террор), любят и уважают их, - бесценную вечную их душу, их темное и милое "будущее" (целый мир), - больше, чем эти их "наушники", которым они доверились... Но никогда они этому не поверят! Они думают, что одиноки в мире, покинуты: и что одни у них остались "родные", это - кто им шепчет: "Идите впереди нас, мы уже стары и дрянцо, а вы - героичны и благородны". Никогда этого шепота дьявола не было разобрано. Некрасов, член английского клуба, партнер миллионеров, толкнул их более, чем кто-нибудь, стихотворением: "Отведи меня в стан погибающих". Это стихотворение поистине все омочено в крови. Несчастнее нашего юношества, правда, нельзя никого себе вообразить. Тут проявляется вся наша действительность, "похожая (по бессмыслию) на сон", поддерживавшая в юношах эту черную и горькую мысль ("всеми оставлены"). В самом деле, чтó они видели и слышали от чугунных генералов, от замороженных статских советников, от "аршинников-купцов", от "всего (почти) российского народа". Но, может, они вспомнят старых бабушек, старых тетей... Вот тут просвет. Боже, как ужасна наша жизнь, как действительно мрачна.
xxx
Русская церковь представляет замечательное явление. Лютеранство и католичество во многих отношениях замечательнее его, но есть отношения, в которых оно замечательнее их. Обратим внимание, что умы спокойные, как Буслаев, Тихонравов, Ключевский, как С. М. Соловьев, - не искали ничего в ней поправить, и были совершенно ею удовлетворены. Вместе с тем это были люди верующие, религиозные, люди благочестивой жизни в самом лучшем смысле, - в спокойно-русском. Они о религии специально ничего не думали, а всю жизнь трудились, благородствовали, созидали. Религия была каким-то боковым фундаментом, который поддерживал всю эту гору благородного труда. Нет сомнения, что, будь они "безверные", - они не были бы ни так благородны, ни так деятельны. Религиозный скептицизм они встретили бы с величайшим презрением. "Допросы" Православию начинаются ниже (или в стороне?) этого этажа: от умов более едких, подвижных и мелочных. Толстой, Розанов, Мережковский, Герцен - уже не Буслаев, с его вечерним тихим закатом. Это - сумятица и буря, это - злость и нервы. Может быть, кое-что и замечательное. Но не спокойное, не ясное, не гармоничное.
xxx
Да чтó же и дорого-то в России, как не старые церкви. Уж не канцелярии ли? или не редакции ли? А церковь старая-старая, и дьячок - "не очень", все с грешком, слабенькие. А тепло только тут. Отчего же тут тепло, когда везде холодно? Хоронили тут мамашу, братцев: похоронят меня; будут тут же жениться дети; все - тут... Все важное... И вот люди надышали тепла.
xxx
Вот и совсем прошла жизнь... Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные...
Как все становится ненужно. Это главное ощущение старости. Особенно - вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка.
Каков же итог жизни?
xxx
Никакой человек не достоин похвалы. Всякий человек достоин только жалости.
Подписаться на:
Сообщения (Atom)